Эрик Найман

В ЖОПУ ПРОРУБИТЬ ОКНО:
СЕКСУАЛЬНАЯ ПАТОЛОГИЯ КАК ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ КАЛАМБУР У АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА

Полный текст статьи читайте в Новом литературном обозрении №32

Задача этой статьи заключается в том, чтобы осветить одно темное и любопытное место в тех немногих фрагментах переписки Андрея Платонова, которые на сегодняшний день опубликованы. По ходу решения этой задачи я надеюсь представить в новом свете известную платоновскую повесть и высказать несколько соображений о платоновских принципах композиции.

Платонов написал “Епифанские шлюзы” в Тамбове, куда он был командирован в 1926 году для руководства подотделом мелиорации в Тамбовском губернском земельном управлении. Пребывание там Платонова сопровождалось спорами с местными работниками, и его письма домой отличаются угнетенным и даже отчаянным тоном. В одном из писем жене в Москву содержится следующий пассаж (который часто цитируется комментаторами повести):

“Епифанские шлюзы” написаны, не веришь? [...] Петр казнит строителя шлюзов Перри в пыточной башне в странных условиях. Палач -- гомосексуалист. Тебе это не нравится. Но так нужно.

Трудно удержаться от цитирования этого места, но что оно все-таки значит? Окончание “Епифанских шлюзов” вызывало недоумение исследователей и, как кажется, нуждается в объяснении -- в частности по той причине, что, как указал Томас Лангерак, ничего подобного с иностранными инженерами в России не случалось. Так, прототип Бертрана Перри -- инженер по имени Джон Перри, который участвовал в строительстве каналов для Петра Первого, -- проработал 17 лет в России и после нескольких служебных неприятностей вернулся в Англию в 1715 году. Составители примечаний или цитируют письмо Платонова без комментариев, или, вслед за Михаилом Геллером, говорят о содомической, бесплодной природе строительства утопии, оговаривая, что такой взгляд сформировался у Платонова под влиянием Розанова, особенно его книги “Люди лунного света”. Произведения Платонова -- как всякое великое искусство -- детерминированы множеством факторов. Писатель строит свои рассказы так, что в них отражаются Пушкин и Сталин, русская религиозная философия, утопическая традиция и народные сказки -- неудивительно поэтому, что выбор им почти каждого слова допускает несколько интерпретаций. Мое предположение заключается в том, что “извращение” в окончании повести стоит рассматривать как словесный феномен и что одним из объяснений финала служит грубый каламбур, в котором пушкинский язык объединен с духом газеты “Правда”.Б<....>

Главный герой “Епифанских шлюзов” -- англичанин Бертран Перри, приехавший в Россию в царствование Петра Первого для участия в постройке системы грандиозных каналов, которые должны связать Волгу с Окой. Перри -- сторонник разума и расчета, и он глух к эмоциональной и иррациональной сторонам человеческой жизни. Он оставляет свою возлюбленную, с типично платоновским именем Мэри Карборундум, в Ньюкастле, с тем, чтобы жениться на ней позже, когда -- после выгодной работы в России -- ему будет легче поддерживать семью. Скоро Мэри начинает скучать и выходит замуж за другого. Перри скоро становится ясно, что реакция на его планы русских мужиков, как и русской земли, непредсказуема: каналы высыхают, и Перри вызывают в Москву для наказания. В ночь перед смертью на него находит прозрение, похожее на прозрение Пьера Безухова во французском плену. Характер этого состояния не детализируется, но оно связано с осознанием огромности и анархичности русского неба и самой России:

В узкое окно он всю ночь видел роскошь природы -- звезды -- и удивлялся этому живому огню на небе, горевшему в своей высоте и беззаконии.

Такая догадка обрадовала Перри, и он беспечно засмеялся на низком глубоком полу высокому небу, счастливо царствовавшему в захватывающем дыхание пространстве (59).

Эта “догадка” так непохожа на разум и расчет, на которых жизнь Перри зиждилась до сих пор. Она и есть -- epiphany (явление божественной истины, прозрение), давшее топоним и название повести, и элементы этой сцены разыгрываются еще раз -- в ужасающем ключе -- на следующей странице, когда палач входит в камеру и приказывает Перри снять штаны, добавляя, что он казнит его без помощи топора:

Резким рубящим лезвием влепилась догадка в мозг Перри, чуждая и страшная его природе, как пуля живому сердцу.

И эта догадка заменила Перри чувство топора на шее: он увидел кровь в своих онемелых, остывших глазах и свалился в объятия воющего палача (60).

Эти две сцены связаны не только присутствием ключевого слова “догадка”, но и тем, что “небо, счастливо царствующее в захватывающем дыхание пространстве” заменяется на царского палача, который вполне буквально лишает Перри дыхания и которому дано имя “Игнатий”, фонетически и, возможно, этимологически связанное с “живым огнем” неба. Еще важнее для нас присутствие в этой сцене отсылок к знаменитой (и бесконечно повторяемой) строчке из пушкинского “Медного всадника”: “Природой здесь нам суждено // В Европу прорубить окно”. Три составляющих -- окно, природа и “рубить” -- присутствуют в последней сцене, и Перри оказался в этой ситуации, потому что он “осужден”. Как мы увидим, это лишь кульминация серии отсылок к пушкинской поэме и, в частности, к этой строчке, приобретших наконец отчетливый анатомический локус. Этот локус является источником кала, но через него же происходит унижение разума Бертрана (“рубящим лезвием влепилась догадка в мозг”) и сил разума вообще, разрушение всех тех, кого с прогрессом связывает ум, а не сердце.

Присутствие “Медного всадника” в повести Платонова не должно нас удивлять: о нем упоминают почти все исследователи, писавшие о “Епифанских шлюзах”. Пушкинский мотив в повести Платонова обычно интерпретируется в контексте больших тем, таких, как цена строительства цивилизации или утопии, конфликт большого и малого, различия между мировоззрениями, свойственными русскому и западному человеку. Удивительно, однако, что в критической литературе о “Епифанских шлюзах” отсутствует элемент “медленного чтения”. Так же странно, что повесть никогда не рассматривалась с точки зрения политической ситуации во время ее создания (последнее, вероятно, объясняется тем, что действие происходит в восемнадцатом веке и язык повести исторически стилизован).

Давайте проследим судьбу понятий “разум”, “зад” и “окно” в тексте Платонова, обращая при этом особое внимание на лексическое воплощение или инкорпорирование абстрактных идей. В первом же абзаце заявляется центральность “разума” в повести: “Сколь разумны чудеса натуры, дорогой брат мой Бертран”, -- пишет брат Перри, призывая последнего принять его место -- место инженера в России. “Сколь обильна сокровенность пространств, то непостижно даже самому могучему разумению [...] Зришь ли ты, хотя бы умозрительно, местожительство своего брата в глубине азийского континента? Ведомо мне, того ты не умопостигаешь” (5). В первую же ночь по прибытии в Россию Перри внезапно просыпается. Затем следует сцена, эксплицитно вводящая в повесть тему “окна”:

Проснулся от бури, тревожно гремевшей в окне. На улице, в мраке и безлюдьи, беспокойно падал влажный густой снег. Бертран зажег лампу и сел к столу, насупротив жуткого окна. Но делать было нечего, и он задумался.

Прошло длинное время, и земля давно встретила медленную ночь. Иногда Бертран забывался и, резко оборачиваясь, ожидал встретить родную комнату в Ньюкестле, а за окном, ландшафт теплой, людной гавани и смутную полоску Европы на горизонте (12).

Сразу после этой сцены тема “тыла” (зада) возникает в первый раз -- в контексте утопии, с лунными коннотациями, отсылающими к розановскому рассуждению о призрачности утопических ожиданий:

И разве может женщина ждать мужа пять или десять лет, растя в себе любовь к невидимому образу? Едва ли так. Тогда весь мир уже был бы благороден.

А ежели в тылу имелась достоверная любовь, тогда бы каждый пешком пошел хоть на луну (12).

Вскоре после этого -- начертив чертежи и отвергнув местных соблазнительниц -- Перри получает аудиенцию у царя. Речь Петра, обращенная к Перри, и поведение царя проецируют эротическую телесность, относящуюся как к строительным планам, так и к самой встрече:

Мастер Перри! [...] Тебе [...] поручается зело умный труд, коим мы навеки удумали главнейшие реки империи нашей в одно водяное тело сплотить и тем великую помощь оказать мирной торговле, да и всякому делу военному. Через оные работы крепко решено нами в сношение с древле азийскими царствами чрез Волгу и Каспий пойти и весь свет с образованной Европой, поелику возможно, обручить. [...] Держи начало крепко, труд веди мудро -- благодарить я могу, умею и сечь нерадетелей государева добра и супротивщиков царской воли!

Тут Петр с быстротой, незаконной в его массивном теле, подошел к Бертрану и тряхнул его руку. (17)

Тема окна повторяется, когда Перри получает письмо от Мэри. Он отходит “к окну” и читает записку от невесты, сообщающую, что она вышла замуж за другого. Перри испытывает эмоциональное потрясение, затемняющее его разум. Платонов использует “оконные” образы, чтобы подчеркнуть, что его герой не в состоянии разыграть метафору, вложенную Пушкиным в уста Петра:

Перри, не помня рассудка, трижды кряду исчитал письмо. Потом взглянул в огромное окно: разбить его жалко -- у немцев за золото куплено стекло. Стол проломить -- тяжелой вещи в наличности нет. [...] Пока свирепела ярость в Перри, а он колебался своим арифметическим рассудком, его лютость сама нашла себе выход (21).

Перри кусает трубку и ранит свои десны, таким образом вместо окна разбивая свою собственную плоть.

Отряд отбывает в Епифань. Когда он достиг Дона и бескрайних пространств, на которых должно начаться строительство, происходит любопытная сцена:

-- Окоротись! -- закричал вдруг передовой ямщик и для признака задним поднял кнутовище.

-- Что вышло? -- спохватились немцы.

-- Стражника взять забыли, -- сказал ямщик.

-- Какой методой? -- уже спокойно спросили немцы.

-- За нуждой в отвершек на постое побежал, -- глянул, а его нету на заднем причале!

-- Эх ты, бурмистр бородатый! -- резонно выразился второй ямщик.

-- Да вот он лупит степью, плешивый чин, за ширинку держится! (27)

В историческом рассказе “Иван Жох”, написанном в приблизительно то же время, есть сцена, поразительно похожая на только что процитированную. Перед тем, как отправиться на строительство идеальной общины в Сибири, сектанты минуту ждут, пока их руководитель облегчится в кустах. Эффект -- семантическая маркировка утопической территории в качестве философских отбросов -- дефектных с самого начала.

В Епифани дела быстро начинают идти плохо, и Петр посылает своего представителя для наведения дисциплины. В результате “тюремные дома были туго населены непокорными мужками, а особая воеводская расправа, порочная хата тож, действовала ежедневно, кнутом вбивая разум в задницу мужиков” (42). Такой род образумления, конечно, усиливает равенство разума заднему месту -- равенство, принципиально важное в конце рассказа.

Другой важный образ, связанный с пушкинской строкой, встречается, когда нарастают сомнения относительно жизнеспособности всего предприятия. На время возникает надежда, что потенциально мощный ключ даст абсолютно необходимую для проекта воду. Ключ обнаружен в озере -- магическое название которого придает всем описаниям резервуара оттенок телесной персонифицированности:

На Иван-озере, на самом низком дне, он обнаружил бездонный колодезь-окно. Оттуда поступало в озеро столь много ключевой воды, что ее хватит на дополнительное питание каналов в мелководные сухие годы (43).

Этот источник описывается как единственная надежда Перри на благополучное возвращение домой; это его метафорическое “окно в Европу”. Перри и его помощник Берген решают отрегулировать ток воды из этого “колодезя”, построив специальный плот, с которого они попытаются достичь дна озера и установить трубу, предохраняющую ключ от засорения. Тут происходит бедствие; обратим внимание на “экскрементный” кивок в начале пассажа и анатомические последствия действий инженеров, которые в конце концов теряют и ту немногую воду, которая у них была, по ходу -- буквально -- извержения воды из системы каналов. Берген оповещает Перри:

Отчалив от бурильного плота, чтобы достигнуть берега по случайной нужде, я обнаружил торчащую траву над горизонтом воды, которой раньше не замечал. [...]

Солдаты-рабочие доказали мне, что с полудня и до сей поры вода в озере убывает. Подводная трава оголилась. [...]

Солдаты были в ужасном страхе и говорили, что мы озерное дно сквозь продолбили трубой и озеро теперь исчахнет [...]

Воротившись на борт плота, я приказал бурение кончить и немедля начать забивку скважины. Для сего мы опустили в подводный колодезь чугунную крышку аршин в поперечнике, но ее сразу утащило в подземную глубину, и она пропала. Тогда начали забивать в скважину обсадную трубу, набитую глиной. Но и ту трубу засосала скважина, и она утащилась туда. И сосание то длится посейчас, и вода из озера гнетется туда безвозвратно.

Сему объяснение простое. Бурильной желонкой мастер пробил тот водоупорный глинистый пласт, на котором вода в Иван-озере и держалась.

А под тою глиной лежат сухие жадные пески, кои теперь и сосут воду из озера, и также железные предметы влекут (47 -- 48).

Эти пески становятся символом судьбы Перри и судьбы чересчур рационального подхода к построению цивилизации в России. Что касается Перри, то финал его жизни неудивителен, принимая во внимание тематическое развитие повести. Окно трансформируется в прожорливый, убийственный анус, извергающий Перри не в Европу, а из жизни. Прорыв происходит не через окно, а сквозь пронзенное европейское тело Перри. По существу, проблема Перри заключается в перспективе. Там, где Петр хочет двинуться наружу, прорубив окно, Перри испытывает движение внутрь, вторжение. В конце рассказа отверстие становится объектом проникновения (вместо того, чтобы выступать в своей обычной функции извержения) аналогично тому, как окно на дне озера предает Перри, выгоняя воду, вместо того, чтобы ее впускать. Прозрение Перри, его догадка (“чуждая и страшная его природе”) по существу знаменует собой осознание, что, в конце концов, епифанские шлюзы -- это его собственный анус. Оказалось, что “жуткое окно”, устрашавшее Перри в начале повести, находится в его собственном теле.

Довольно зловещая переработка пушкинской повести в стихах. Надеюсь, что принципы платоновской поэтики, которые я изложил в начале статьи, подтверждают правдоподобность моей интерпретации. Однако почему вышеописанный каламбур занимает такое центральное место в “Епифанских шлюзах”? Рифма “Европа / жопа” стара, уже Пушкин, Козьма Прутков и другие приглашали читателей ее реконструировать, причем у Пушкина она встречается в контексте наказания иностранцев в России.

Почему, однако, Платонов воскресил этот каламбур именно в этой повести и в 1926 году? В поисках ответа на этот вопрос я предлагаю взглянуть сначала на одно важное изменение, сделанное Платоновым в имени героя. Почему исторический персонаж Джон Перри стал Бертраном Рамзеем Перри? Ответ можно найти в бурной полемике, развернувшейся в середине двадцатых годов вокруг политической линии британских социалистов и профсоюзных лидеров, с их пацифизмом и политической кооперацией. Первое лейбористское правительство Великобритании под руководством Рамзея Макдональда просуществовало меньше года, и для его поражения имел значение вопрос “советской пропаганды”. Советские лидеры и британские лейбористы обменивались горькими упреками. Советская пресса стала особенно поносить Макдональда после того, как коммунисты были исключены из лейбористской партии. События достигли апогея с публикацией работы Троцкого “Куда идет Англия?” тиражом 40 тысяч экземпляров в 1925 году. Книга Троцкого имела двойную цель. Во-первых, в ней утверждалось, что экономическая ситуация в Англии ухудшается с такой быстротой, что скоро последует тотальная классовая война. Во-вторых, Троцкий нападал на лейбористских лидеров и левых интеллектуалов за их наивную веру в парламентские институты и постепенные реформы. Особенно ожесточенно он атаковал Макдональда:

Социализм не верит в насилие, -- продолжает Макдональд. Социализм -- это здоровье, а не болезнь ума... И поэтому по самой природе своей он с ужасом должен отвергать насилие... Он борется только умственными и нравственными орудиями.

Такой вид социализма, подчеркивал Троцкий, опирается на скрытое насилие, в то время как здоровое прямое насилие классовой войны ужасает британских социалистов или, выражаясь словами Платонова в сцене казни Перри, чуждо и страшно его природе. Еще важнее то, что в своем приспособленчестве английские социалисты -- по мнению Троцкого -- остались позади истории: “История повернулась к этим джентльменам своей задней стороной, и те письмена, которые они там прочитали, стали их программой”. Книга Троцкого, оперативно переведенная на английский, вызвала волну митингов и протестов в Великобритании. Троцкий собрал и перевел ряд полемических откликов, и напечатал их -- вместе со своими ответами -- во втором выпуске “Куда идет Англия?” в 1926 г. На почетном месте здесь находился Бертран Рассел (“Рессель” -- в транскрипции Троцкого) -- критиковавший большевизм еще со времен своей поездки на родину революции в 1920 г. Троцкий ему отвечает:

Революции вообще не делаются по произволу. Если бы можно было рационалистически наметить революционный маршрут, то можно было бы, вероятно, и вовсе избегнуть революции. Но в том-то и дело, что революция является выражением невозможности рационалистическими методами перестроить классовое общество. Логические аргументы, хотя бы и доведенные Ресселем до степени математических формул, бессильны против материальных интересов. Господствующие классы скорее обрекут гибели всю цивилизацию, вместе с математикой, чем откажутся от привилегий. [...] Иррациональные факторы человеческой истории грубее всего действуют через классовые противоречия. Через эти иррациональные факторы нельзя перескочить. Как математика, оперируя с иррациональными величинами, приходит к совершенно реалистическим выводам, так и политика может рационализировать, т. е. привести в разумный порядок, общественный строй, лишь ясно учтя иррациональные противоречия общества, чтобы окончательно преодолеть их, -- не в обход революции, а через ее посредство.

В этом контексте легко понять, почему Платонов дал герою, обладающему “арифметическим рассудком”, имя философа математики, только что напечатавшего книгу “Анализ разума” (“The Analysis of Mind”), название -- возможно -- обыгрывающееся в повести, в которой разум вбивается в задницу и наказывается -- анально -- через не же. Глубоко восприняв федоровскую критику людей, основывающих жизнь исключительно на разуме, а не на деле, Платонов мог симпатизировать неприятию британской рациональности. Вспомним, что через год Платонов напишет повесть “Сокровенный человек”, в которой (в соответствии с каламбурным заглавием) он будет настаивать на том, что революция связана с сердцем: в этой повести вся Советская Россия предстанет в качестве системы кровообращения.

Финал “Епифанских шлюзов” особенно созвучен спору Троцкого с английскими социалистами. Епифанский воевода Салтыков получает из-за границы конверт, адресованный Перри. Конец рассказа: “Салтыков испугался и не знал, что ему делать с этим пакетом на имя мертвеца. А потом положил его от греха за божницу -- на вечное поселение паукам” (61). Критика Расселом книги Троцкого -- перепечатанная во втором выпуске “Куда идет Англия?” -- называлась “Троцкий о наших грехах”. В последнем предложении “Епифанских шлюзов” Рассел поставлен в надлежащее ему место -- среди пауков, символизирующих дряхлый мир, иррациональное и вечное наказание. Наконец, заметим, что последние абзацы “Епифанских шлюзов” содержат еще одну цитату из споров Троцкого с его критиками. Х. Н. Брельсфорд -- лейборист, снабдивший английский перевод книги Троцкого довольно враждебным предисловием -- резко упрекается Троцким за похвалы английскому почтению к волеизъявлению большинства в сочетании с признанием, что на недавней конференции либеральной партии некоторые кворумы для голосования были достигнуты благодаря предоставлению делегатам бесплатных завтраков:

Мы слышали от Брельсфорда, что для “человека другого мира” недоступно понимание того, “как глубоко запечатлелся в сознании английского народа... инстинкт повиновения воле большинства”. Но замечательное дело, что когда Брельсфорд спускается с высот доктринерства в область живых политических фактов, он сам неожиданно раскрывает иногда тайну “повиновения воле большинства”. Так, разбирая ход последней либеральной конференции, которая против всех своих “традиций” и, главное, против собственного желания приняла (наполовину) шарлатанскую ллойд-джорджеву программу “национализации земли”, Брельсфорд пишет... “Оплата расходов из центрального фонда (зависящего от Ллойд-Джорджа) и предложенные делегатам бесплатные завтраки, очевидно, создали для конференции нужное большинство”! [...] Лучше этих слов Брельсфорд вряд ли что напишет. Наш идеалист наткнулся здесь на то, что вообще портит метафизические схемы: на кусок действительности. [...] Внутри либеральной партии, создательницы парламентаризма, большинство достигается при помощи кассы и серии завтраков, бесплатных, но, надо думать, вполне сытных.

В этом контексте сцена в конце “Епифанских шлюзов”, на первый взгляд похожая на стандартную критику религиозного лицемерия, приобретает новое значение. Когда палач пытает Перри (грандиозные планы которого развалились под весом тяжких реалий), дьяк прислушивается на секунду у дверей, а затем уходит, испуганный зверством палача:

Зазвонили к “Достойно” -- отходила вечерняя обедня.

Дьяк зашел в церковь, взял просфорочку -- для первого завтрака, и запасся свечечкой -- для вечернего одинокого чтения (60 -- 61).

Ряд читателей повести (наиболее заметным образом -- Владимир Васильев) подчеркивали националистическую направленность “Епифанских шлюзов”. В интерпретациях повести действительно наблюдается любопытный раскол между критиками, делающими акцент на теме противостояния Востока и Запада у Платонова (Васильев, Аннинский), и критиками, провозглашающими “Епифанские шлюзы” произведением о противоречии между грандиозными утопическими проектами и простым человеком (Авинс, Сифрид, Чалмаев, Геллер). Впрочем, даже последняя группа критиков признает в Перри прототипического западного человека, которому не удалось понять Россию. Я пытался показать, что для Платонова чрезвычайно важен тот факт, что Перри -- именно англичанин. Заменяя слово в известном выражении (“окно в...”), Платонов действительно занялся разнообразными философскими и национально-историческими рассуждениями, обнаруженными критиками, но в то же время он отвечал на вопрос Троцкого: куда идет Англия? Использование поэзии -- и порча поэзии -- служили ему вполне уместным методом. Одно из самых бранных мест в книге Троцкого представлял собой следующий пассаж:

“Социалистов обвиняют в том, что они поэты. Это правильно, -- поясняет Макдональд. -- Мы поэты. Нет хорошей политики без поэзии”. Вообще, без поэзии нет ничего хорошего. И так далее, в том же стиле. И в заключение: “Мир нуждается в каком-то политическом и социальном Шекспире”. [...] Полная духовная бездарность Макдональда здесь выражена [...] Трезвый и трусливый крохобор, в котором столько же поэзии, как в квадратном вершке войлока, пытается поразить мир шекспировскими гримасами (63).

Если так, то нет ничего неуместного в том, что Макдональд атакуется при помощи каламбура, построенного на вульгаризации поэзии, так сказать, при помощи пушкинской гримасы. Интересно отметить, что в письме жене сразу после замечания, что палач должен быть гомосексуалистом, Платонов приводит образец стихов Бертрана, обращенных к Мэри, -- “Любовь души, заброшенной и страстной, Залог души, любимой божеством”. Эта строка, как заметил Т. Лангерак, взята из тургеневской “Параши” -- второсортного подражания Пушкину, принадлежащего перу автора, которого Платонов в то время вряд ли стал бы цитировать в каком-либо ином контексте.

До сих пор платоновские отсылки к книге Троцкого, как кажется, недвусмысленно ставят писателя на сторону Льва Давидовича. Такой альянс, конечно, не делает Платонова троцкистом; в своей книге об Англии Троцкий выразил точку зрения, которую разделяли все ведущие политические деятели Советской России. Свидетельством тому может служить факт появления статей Троцкого об Англии в “Правде” -- несмотря на то, что Троцкий уже потерпел поражение от своих партийных врагов. Таким образом, с политической точки зрения, взгляды Платонова могут показаться вполне ортодоксальными: в его непокорных крестьянах можно даже увидеть собратьев неудовлетворенных английских горняков -- которые в то время становились самым надежным радикальным элементом в Англии. Сюжетно-политические каламбуры “Епифанских шлюзов” могут быть прочитаны как нечто вроде нарратологического и риторического упражнения, подготавливающего работу над более подрывными (или, по меньшей мер, идеологически двусмысленными) вещами -- “Чевенгуром” и “Котлованом”. Однако в одном отношении обращение Платонова с книгой Троцкого кощунственно. Вопрос “Куда идет Англия?” подразумевал очевидный ответ -- “к революции”. Ответ Платонова -- “в жопу”; такая замена имет смысл, если мы подразумеваем, что британскую революцию предвосхищают разнообразные экономические и политические трудности и кризисы. Однако “в жопу” -- сомнительный синоним для выражения “к революции”.

Рассматривая место Троцкого в “Епифанских шлюзах”, мы не должны забывать о точном моменте написания повести. “Епифанские шлюзы” писались, когда Троцкий и его союзники из “Объединенной оппозиции” оказались разгромлены, решительно и навсегда, после пятнадцатой партконференции. Заметим в связи с этим две черты сходства между Перри и Троцким. В английской полемике вокруг книги Троцкого -- воспроизведенной в ее втором русском выпуске -- Троцкий постоянно изображается наивным иностранцем, пытающимся приложить идеи, разработанные за границей, к анализу страны, которую он недостаточно знает; именно в этом заключалась проблема Перри. Более того, в 1926 -- 1927 годах Троцкий и его союзники представлялись их врагами в партии как ультралевые элементы, лишенные всяческого практического политического чутья. Именно их, а не Сталина и Бухарина, связывали с военным коммунизмом -- милитаристским утопическим мировоззрением, которое Платонов разделял в начале 20-х годов, но к этому времени уже начал критиковать. Если вслед за Геллером, Авинс, Зейфридом и Чалмаевым мы увидим в “Епифанских шлюзах” антиутопическую “повесть-предупреждение”, то тогда в побежденном Перри имет смысл видеть странную амальгаму, состоящую из Бертрана Рассела (аналитический западный ум) и Троцкого (хотевшего построить утопию). В своей широко известной книге “Литература и революция” Троцкий подверг критике Бориса Пильняка -- тогдашнего друга и наставника Платонова:

По Пильняку, национальное было в XVII веке. Петр антинационален. Выходит, что национально только то, что представляет мертвый груз развития, от чего дух движения отлетел, что проработано и пропущено через себя национальным организмом в прошлые века. Выходит, что национальны только экскременты истории. А по-нашему, наоборот. Варвар Петр был национальнее всего бородатого и разузоренного прошлого, что противостояло ему. Декабристы национальнее официальной государственности Николая I с ее крепостным мужиком, казенной иконой и штатным тараканом. Большевизм национальнее Врангеля, что бы ни говорили идеологи, мистики и поэты национальных экскрементов.

Заметим, что в этом пассаже варианты слова “национальный” встречаются 8 раз; в этом экскрементальном контексте немудрено, что внимательный читатель идеологических изречений мог акцентировать непристойные слоги, скрывающиеся в тылу этого слова. Анальной образностью “Епифанских шлюзов” Платонов критикует Троцкого, используя риторические фигуры самого Троцкого, делая особое ударение на том, что Троцкий -- революционный экскремент. С одной стороны, его каламбур жестокая сатира, с другой -- Платонов-повествователь всегда сочувствовал тому, что отброшено и оставлено позади, включая собственное прошлое и мировоззрение молодости. Бертран Перри -- и все, что он символизирует, -- является объектом и презрения и жалости.

Одно заключительное замечание. В 1937 г. Платонов опубликовал статью “Пушкин -- наш товарищ”, в которой он в основном говорит о “Медном всаднике”. В этой статье он делает следующе заявление, имеющее, как мне кажется, отношение к поэтике “Епифанских шлюзов”: “Зверство всегда имеет элемент комического, но иногда бывает, что зверскую, атакующую, регрессивную силу нельзя победить ввраз и в лоб, как нельзя победить землетрясение, если просто не переждать его”. В “Епифанских шлюзах” Платонов наносит свой удар неожиданно и сзади. В качестве оружия он использует Пушкина, но это не следует интерпретировать как непочтительность к тому, в ком Платонов видел величайшего русского поэта и с кем он идентифицировал себя во время тамбовской “ссылки”. Всю свою жизнь Платонов настаивал на идеологической ценности грязи: жизнь в самой ужасающей бедности, в куче мусора, в сортире служит -- странным образом -- доказательством идеологической ценности. В этом смысле присутствие Пушкина в непристойном каламбуре -- свидетельство жизненности и поэта, и его эха у Платонова. Платонов мог бы сказать, что великих писателей часто можно найти в земляной, жизнеутверждающей близости к лексической грязи.

В одном из тамбовских писем Платонов пишет жене: “Пока во мне сердце, мозг и эта темная воля творчества -- “муза” мне не изменит. Мы с ней действительно -- одно. Она -- это мой пол в душе”. Цель этой статьи заключалась в том, чтобы показать, что эта декларация совместима с замечанием Платонова об окончании “Епифанских шлюзов”. Пол в творчестве Платонова не только философский или психологический феномен. Пол связан с его музой -- с его уникальной поэтикой, укорененной во взаимопроникновении различных сфер языка.

Авторизованный перевод с английского Евгения Берштейна

вернуться в общий каталог